Павел Андреевич Федотов. Рассказы о русских художниках.
10.12.2023 2720 0.0 0

Часть 1

Автопортрет. 1848

Павел Андреевич Федотов родился в Москве 22 июня 1815 года. Прошло почти три года после пожара Москвы, а город все еще продолжал строиться. Постепенно освобождались от сгоревших построек улицы, появлялись новые дома, вырастали новые кварталы.
На одной из окраинных улиц Москвы, в Огородниках, стояли вновь отстроенные небольшие дома. Домик Федотовых мало чем отличался от всех других домов этой улицы. И в доме все было как у всех: на окнах занавесочки, цветы, птицы в клетках; в гостиной — навощенный пол, стулья по стенкам, диван и перед диваном круглый стол. За столом в зимние вечера обычно сидел отец, собирались домочадцы, заходили иногда соседи. Разговоры велись неторопливые. Отец, Андрей Илларионович, был человек молчаливый, суровый, в семье его побаивались. Но, случалось, он вдруг разговорится и начнет вспоминать далекие времена, когда был суворовским солдатом, ходил в походы, участвовал в сражениях. На всю жизнь запомнилось Павлуше то особое чувство восторга, изумления, с которым он слушал рассказы отца.
А теперь отец служил чиновником и каждое утро уходил на службу, «в должность», как тогда говорили. По службе он был строг, и дети часто видели, как он возвращался домой, а за ним шел сторож с одной, а иногда и с двумя парами сапог в руках. Перевязанные бечевкой, скрепленные печатью, сапоги эти только утром возвращались владельцам — так в то время начальники наказывали своих ленивых или нерадивых подчиненных.
Семья Федотовых была большая, жили небогато, но особой нужды не испытывали. Зима тянулась долго, скучно, зато весна и лето были для детей самым веселым временем года. В Москве цвели сады, пели птицы, на солнце ярко сияли купола церквей. По дворам ходили угольщики, шарманщики, продавцы лубочных картинок со своими чудесными сокровищами. Чего только в их коробах не было! И «сказки в лицах», то есть картинки с небольшими рассказами о Бове-королевиче, о Еруслане Лазаревиче, и смешная история о том, как мыши кота хоронили, и детские буквари. Попадались иногда и картинки к басням Крылова, и рассказы в картинах о войне 1812 года — о том, как прогнали Наполеона, как горела Москва.
В, праздник всей семьей ходили в Китай-город, проходили по торговым рядам, покупали детям какую-нибудь незатейливую деревянную игрушку, сладкого петушка на палочке и счастливые возвращались домой.
Целые дни проводили дети на улице; друзей было много — все соседские ребятишки. Соседи кругом были люди простые — мелкие чиновники, отставные военные, небогатые купцы. Особенно дружен был Павлуша Федотов с сыновьями капитана Головачева, которые жили напротив, а маленькая сестренка, «востроглазая Любочка», как он ее называл, дружила с Катенькой Головачевой, своей ровесницей.
Любимым местом детских игр был сенник — сарай для сена. Здесь играли в прятки, зарывались в сено, дрались, ссорились, снова мирились. На сеннике всегда велись самые задушевные разговоры, рассказывались самые страшные сказки, обсуждались все важные детские дела. С сенника открывался вид на соседние дворы; дети смотрели, как живут люди, прислушивались к сердитым, а иногда веселым их голосам, и Павлуше нравилось не только наблюдать эту жизнь, но и обсуждать ее, делать какие-то свои, пусть еще детские выводы о том, что интересно, хорошо и что плохо в этой жизни.
Павлуше Федотову было десять лет, когда в Петербурге на Сенатской площади произошло восстание декабристов. По Москве поползли слухи — говорили, что повсюду хватают «подозрительных» людей, увозят в Петербург, сажают в крепость, что допрашивает их сам царь. А через несколько месяцев дошла весть о казни декабристов. С опаской называли имена Рылеева и его друзей, шепотом говорили о людях, брошенных навек в тюрьмы, сосланных в Сибирь. Конечно, какие-то слухи доходили и до Павлуши и его товарищей, обсуждались на сеннике, и таинственные эти разговоры вносили в детскую жизнь что-то захватывающее, яркое, волновали, возбуждали острое любопытство.
Так проходило детство Павлуши Федотова в Огородниках. И первые впечатления от окружающей жизни, первые наблюдения, первые радости и печали так глубоко вошли в его жизнь, что много лет спустя, перебирая в памяти дни своего детства, он писал: «Сила детских впечатлений, запас наблюдений, сделанных мною при самом начале моей жизни, составляют, если будет позволено так выразиться, основной фонд моего дарования».

Павлуше шел двенадцатый год, когда отец отдал его в Первый московский кадетский корпус — учебное заведение, где жили и учились будущие офицеры. Корпус был далеко, в Лефортове. Он помещался в большом трехэтажном здании, бывшем Екатерининском дворце. Внизу, на первом этаже, были квартиры офицеров и учителей, кухня, кладовые. На втором этаже — приемная, столовая, классы, церковь. А на самом верху, на третьем этаже, дортуары — спальни воспитанников корпуса.
Одиноко и тревожно было Павлуше Федотову в тот первый вечер, когда вместе с другими кадетами шел он по длинным коридорам, через огромный зал, по чугунной лестнице в дортуар, где тесными рядами стояли одинаковые железные кровати, покрытые серыми суконными одеялами. Правда, утешал немного темно-зеленый мундир с блестящими медными пуговицами, с красным воротником и обшлагами, с белыми погонами. Вот бы пройтись в этом мундире по своей улице, показаться товарищам, родным! И было очень тоскливо снимать мундир, ложиться в холодную, жесткую постель, смотреть, как тускло горит прикрученная на ночь лампа...
В шесть часов утра загремел барабан и раздалась команда: «Вставать!» Начался первый день жизни в корпусе. И все, что происходило в этот первый день, казалось кадету Федотову особенно значительным, трудным, часто непонятным. Но он был здоровый, веселый, общительный мальчик и скоро привык к корпусной жизни. По утрам вместе со всеми под команду бежал в умывальную комнату, чистил ваксой сапоги, начищал тертым кирпичом пуговицы, затягивал ремень, пригонял военное снаряжение, скудно завтракал — в корпусе кормили плохо.
В девять часов начиналось учение в классах; с двенадцати во дворе корпуса шло военное фронтовое учение. Младших учили маршировке, выправке, учили отдавать честь; старшие проходили правила строевой службы, учились ружейным приемам, артиллерийскому делу, несли караулы. После фронтового учения обедали, потом с трех до шести снова учились В классах; от шести до восьми часов, пока не прогремит барабан к ужину, отдыхали и после ужина ложились спать.
Нравы в корпусе были суровые, воспитанников часто наказывали, секли немилосердно, за малейшую провинность запирали в карцер1. Но Павла Федотова за все время пребывания в корпусе не секли ни разу — учился он блестяще, все схватывал быстро, легко, был очень трудолюбив, усидчив. Зрительная память у него была изумительная. Если ему на экзамене случалось забыть что-нибудь, то стоило только закрыть глаза, и «все забытое, будто откуда-то выпрыгнув, являлось перед ним, написанное на бумаге».
Рисование в корпусе преподавал хороший учитель. Родом он был каракалпак. Совсем маленьким нашли его казаки где-то в степи, привезли в Петербург и отдали в Воспитательный дом для сирот. Фамилию ему дали Каракалпаков. Он вырос в Петербурге, учился в Академии художеств вместе с Брюлловым2, но академии окончить ему не удалось.
Однажды, когда одного из товарищей велено было посадить за какую-то шалость в карцер, ученики бросились освобождать его. Президент академии усмотрел в этом бунт, грозил суровым наказанием, но потом приказал назвать зачинщиков, обещав простить всех. Каракалпаков взял вину на себя. На следующий день его высекли и выгнали из академии. Он уехал в Москву и с трудом устроился в корпус учителем рисования. Прямой и честный человек, безгранично преданный искусству, он боготворил Брюллова, много рассказывал о нем кадетам, старался внушить им любовь к рисованию.
Кадета Федотова он считал очень способным, но в журнале всегда отмечал ленивым. А Федотов не ленился. Он просто предпочитал за булку к чаю вместо своих рисунков доделывать рисунки товарищей. Рисовать он любил и с первых лет жизни в корпусе пристрастился рисовать портреты, карикатуры на товарищей, учителей. И портреты и карикатуры всегда получались очень похожие; товарищи смеялись, но обижались редко, потому что самые смешные карикатуры рисовал он на самого себя.
Часто перед экзаменами он помогал товарищам делать чертежи. Если, например, чертеж изображал лафет — станок артиллерийского орудия, то «благодаря карандашу и кисти Федотова, — вспоминал позднее один из его соучеников, — лафет этот превращался в картину: на ней бушевало море, разбиваясь о берег... а вдали, на горизонте, виднелся неясный очерк корабля. Приходилось ли обставить походную кузницу, — и вот являлся сельский вид: широкое поле, тощее дерево, покривившаяся изба...»
Так богатое воображение Павла Федотова оживляло, осмысливало и расцвечивало и серый, надоевший урок, и какой-нибудь скучный чертеж, и однообразные дни корпусной жизни.
По воскресеньям воспитанников отпускали домой, и почти всегда кто-нибудь потихоньку от корпусного начальства приносил из дому новую, только что вышедшую книгу, — это были годы, когда появились первые издания стихов Пушкина, поэма «Полтава», «Повести Белкина»; «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя; «Горе от ума» Грибоедова; стихотворения Баратынского, Полежаева... В корпусе, конечно, знали и ту запрещенную литературу, которая широко расходилась в списках по всей России, попадала также и в учебные заведения, где учились сверстники Федотова — Лермонтов, Белинский, Герцен, Огарев и многие другие.
Всех этих юношей одинаково тревожило и пленяло вольное звучание стихов Рылеева, Пушкина, высокие, мятежные слова о свободе, равенстве; стихи помогали им лучше осмыслить, понять, что происходит в окружающей их жизни.
Везде шепталися. Тетради
Ходили в списках по рукам;
Мы, дети, с робостью во взгляде,
Звучащий стих свободы ради, Таясь, твердили по ночам... —
так писал друг Александра Ивановича Герцена поэт Николай Платонович Огарев, вспоминая дни своей ранней юности.
В пятнадцать лет кадет Федотов получил первый военный унтер-офицерский чин. Ему поручено было обучать новичков выправке, стойке и другим военным мудростям, что он и делал с удовольствием и гордостью. Через два года, в старшем выпускном классе, он был произведен в фельдфебели.
Последние месяцы перед выпуском тянулись особенно долго. И вот наконец 13 декабря 1833 года — день выпуска. По правилам корпуса день этот праздновался особенно торжественно. В присутствии почетных посетителей, всего корпусного начальства, родных и родственников, под звуки оркестра аттестовали воспитанников.

Кадета Павла Федотова аттестовали лучшим из лучших, он окончил корпус первым. После выпускного акта воспитанников отпустили домой. Уже не кадет, а прапорщик лейб-гвардии Финляндского полка Павел Андреевич Федотов переступил порог родительского дома. Матери уже не было в живых, отец как будто бы вовсе не изменился; выросла сестра Любочка, выросли и разошлись в разные стороны друзья-товарищи. Не было в Москве и сероглазой Катеньки Головачевой, в которую кадет Федотов был нежно и тайно влюблен.
Две недели отпуска прошли незаметно; уезжать из дому, как всегда, было немного грустно, но в душе было «сознание собственной силы» и «желание действовать», как писал позднее художник Федотов, вспоминая о последних днях жизни в Москве. 1 января 1834 года прапорщик Федотов вместе с товарищем выехал из Москвы; в то время железной дороги между Москвой и Петербургом не было — ехали в санях и только к концу третьих суток прибыли в Петербург. Проехали по Невскому проспекту, по льду переехали через Неву и по набережной, мимо Академии наук, университета, Академии художеств, въехали на Восемнадцатую линию Васильевского острова, где помещались казармы лейб-гвардии Финляндского полка. На следующий день представились начальству.
Началась полковая жизнь. Каждое утро за казармами на утоптан ном поле прапорщик Федотов усердно обучал солдат. Ему нравилось смотреть, как они, маршируя, «ровным тактом в землю бьют», как «замирают» по его команде «смирно», как берут ружья «на караул». И, может быть, больше всего нравилось во время смотра или на параде стоять у своей роты навытяжку и с юношеским любовным тщеславием смотреть на себя со стороны — прапорщику Федотову было всего восемнадцать лет.
В первые месяцы Федотова увлекла жизнь гвардейского офицерства — пирушки, карты, веселые песни. Но прошло немного времени, новизна утратила свою прелесть, и все чаще и чаще за внешним блеском парадов и смотров видел он пустую, бездумную жизнь гвардейского офицера. Впервые близко узнал и русского солдата — крепостного крестьянина, оторванного от родной деревни, от семьи больше чем на двадцать лет.
Федотов всегда гордился тем, что он сын суворовского солдата, и теперь все больше привязывался к своим солдатам, учился уважать, ценить их.
Свободные вечера обычно проводил он в семье своего приятеля Павла Родивановского, сестры которого любили музыку, пение. У Федотова был чудесный голос, он хорошо играл на гитаре, на флейте, писал стихи, умел с самым серьезным видом рассказывать всякий смешной вздор.
Как у всех барышень того времени, у сестер были альбомы с чувствительными стихами о любви, о дружбе, о разлуке. Федотов рисовал в этих альбомах картинки, придумывал узоры для вышивания, писал акварельными красками маленькие портреты товарищей по полку, знакомых. В то время фотографии еще не было и такие небольшие портреты были в моде — их дарили родным, друзьям, помещали в альбомы, хранили в шкатулках, в ящиках письменного стола.
Много зарисовок делал Федотов из солдатской жизни: солдаты в походе пьют воду, солдаты на отдыхе, солдат спешно зашивает на офицере лопнувшие брюки (картинка называется: «Как хорошо иметь в роте портных!»). И всем, а особенно солдатам нравились эти простые и смешные рисунки, акварели.
Федотов все острее чувствовал, что ему не хватает знаний, что необходимо учиться. Бросить службу, поступить в Академию художеств он не мог, потому что должен был помогать старику отцу и сестрам. Но каждый раз, проходя по набережной Невы мимо великолепного здания Академии художеств, он с тайной завистью смотрел на ее учеников.
В то время академия была единственным художественным учебным заведением России. Несколько лет назад в академии были открыты вечерние рисовальные классы, куда за небольшую плату поступали вольно-приходящие ученики. Эти рисовальные классы посещали разные люди — любители рисования, небогатые чиновники, и молодые художники, и блестящие офицеры, — тогда в светском обществе модно было учиться рисовать.
Узнав о рисовальных классах, Федотов с разрешения командира полка в июне 1834 года взял билет на право посещения этих классов. Его приняли во второй класс, где учили рисовать «антики» — гипсовые слепки с произведений античного искусства, и он старательно рисовал глаза, носы, уши, гипсовые маски и головы.
В его жизнь вошли новые люди — учащиеся академии, художники, молодые любители и ценители искусства. Вместе с ними, а иногда и один он часто бывал в Эрмитаже. Эрмитаж в то время был придворным музеем, и простой народ не имел права его посещать. Учащимся академии и ее вечерних классов выдавался пропуск, и Федотов часто бродил по великолепным залам, подолгу стоял у картин старых голландских мастеров, которые особенно нравились ему тем, что рассказывали о жизни самых обыкновенных людей.
В Русской галерее Эрмитажа выставлялись картины русских художников. Рядом с торжественными картинами из истории Греции и Рима, рядом с парадными портретами вельмож, светских модниц висели скромные картины большого русского художника Алексея Гавриловича Венецианова. Это были картины из крестьянской жизни, те картины о быте простых людей, тот бытовой жанр, которым пренебрегали в академии, считая его низшим, второстепенным родом искусства. И пусть на картинах Венецианова крестьянская жизнь казалась красивее и поэтичнее, чем была на самом деле, но это была жизнь своего, русского народа, это были свои, родные поля, леса, и все это глубоко трогало сердце Федотова.
Летом, вскоре после того как Федотов стал ходить в рисовальные классы, из Италии привезли картину художника Карла Брюллова «Последний день Помпеи» — день, когда итальянский город Помпея был погребен под камнями и пеплом во время извержения Везувия (в 79 г. до н. э.). На огромном полотне зрители увидели потрясающую картину: черная туча, освещенная снизу красным заревом Везувия, ослепительные вспышки молний. Рушатся здания. Низвергаются с крыш статуи, а по площади бегут люди...
Больше тридцати человеческих фигур написаны с великолепным мастерством. «Его фигуры прекрасны при всем ужасе своего положения», — писал Н.В. Гоголь. О картине много говорили, нетерпеливо ее ждали, и, когда она была выставлена в зале Академии художеств, все бросились ее смотреть. Восторг был всеобщий.
Сам Брюллов жил тогда в Италии, потом уехал на Восток путешествовать — он не торопился возвращаться в николаевскую Россию.
Когда Федотов в первый раз увидел картину Брюллова, она потрясла его. Он пришел еще и еще раз, покоренный величием, неотразимой силой, блеском великолепных красок. Как постигнуть тайну ее очарования? В чем правда ее творца — великого художника?.. Федотов прислушивался к спорам и толкам, которые велись вокруг картины; он мог соглашаться и не соглашаться с ними, но каждый раз, когда он стоял у картины, душа его была переполнена благодарностью к Брюллову за счастье, которое он испытывал.
А Брюллов все не ехал, и только в конце 1835 года прошел слух, что он уже в Москве, собирается в Петербург, назначен профессором Академии художеств.
В мае следующего года Пушкин, который был в это время в Москве и виделся с Брюлловым, писал жене: «Брюллов сейчас от меня. Едет в Петербург скрепя сердце; боится климата и неволи. Я стараюсь его утешить и ободрить; а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист».
Проходили месяцы, дни, похожие один на другой: лагерь, маневры, фронтовое учение, парады, смотры, караулы. Караульную службу приходилось нести часто. В годы царствования Николая I эта служба считалась особенно важной, и случалось, сам царь присутствовал «на разводе» — на смене караула.
Караульные посты стояли у дворцов, на заставах, в театрах, в казармах, в самых разных концах Петербурга. Казалось, караулами царь хотел оградить себя от «злонамеренных» людей, тайных обществ, заговоров.
Свободного от военной службы времени у Федотова становилось все меньше и меньше; все чаще пропускал он рисовальные классы академии, все чаще закрадывалось в душу сомнение: может быть, никогда не будет он настоящим художником?

П. А. Федотов Гуляющие (Автопортрет на прогулке с отцом и сестрой в Санкт-Петербурге), около 1837

В августе 1837 года, после трех с половиной лет службы в полку, Федотов получил отпуск и уехал на четыре месяца в Москву. Дилижанс3, запряженный шестеркой лошадей, потряхивало на шоссе, мощенном булыжником. Ямщик то тянул долгую песню, то покрикивал на лошадей; кондуктор трубил в рожок; пассажиры дремали, потом плотно закусывали и снова дремали. А Федотова радовало всё — восход солнца, запах свежего сена, пение петухов на заре, чуть тронутая желтизной зелень полей и лесов.
Ехали трое суток; подъехали к заставе у самого въезда на широкую и прямую Тверскую улицу, где стояли Триумфальные ворота, воздвигнутые в честь победы над Наполеоном.
Город показался Федотову живописнее, а дом в Огородниках как будто стал меньше, потускнел. Отец очень постарел; сестра Любочка и Ка-тенька Головачева, только что выпущенные из института, стали совсем взрослыми барышнями. А сам он все так же влюблен в Катеньку. Любит ли его Катенька? Ей кажется, что любит, но, вероятно, только кажется. Ей больше нравится его офицерский мундир, связанные с ним милые воспоминания детства и восторженные институтские мечты о военных, о любви.
Федотову двадцать два года; он невысокого роста, широк в плечах, с внимательным и чуть озорным взглядом больших светлых глаз. Ему радостно бродить по улицам своего детства, где так хорошо знаком каждый дом, каждый кустик у забора. Хотелось бы взобраться на сенник, но уже давно вместо сенника стоит дом, который отец сдает внаймы, и живут в нем чужие люди. В родном доме все стоит на своих местах: по стенам в зале те же стулья, над диваном те же картины, так же похрипывают часы и за столом сидит отец.
Когда Федотов ехал в Москву, он мечтал о том, что на свободе будет много рисовать, и теперь задумал написать небольшой акварельный портрет отца, вот так, как он сидит за столом, — в халате, с платком на шее, с очками в руках. На столе номер газеты, в котором напечатано извещение о производстве кадета Федотова после окончания корпуса в прапорщики, — отец бережно хранил этот номер.
Портрет отца понравился всем, и Федотов решил написать еще другой портрет, семейный: отец, старшая сестра и он сам идут по московской улице. Отец — в цилиндре, сестра — в длинной голубой накидке, а он, Федотов, в парадном мундире, в треуголке с пышным султаном и при сабле. У будки стоит часовой, идут прохожие, и кажется, что это не семейный портрет, а просто небольшая сценка, выхваченная из жизни.
Федотов много бродил по Москве, наблюдал жизнь. Зарисовывал людей, отдельные сценки: вот чиновник идет в должность, ведут пьяного, улица во время дождя... А вот акварель «Передняя частного пристава4 накануне светлого праздника», и это уже не простая уличная сценка, а рассказ возмущенного молодого художника о взяточниках. Возможно, Федотов где-нибудь и подглядел эту сцену, а может быть, вспомнилось ему первое представление гоголевского «Ревизора» в Александринском театре, где городничего играл Михаил Семенович Щепкин — превосходный русский актер. «Я выдаю дочку не за какого-нибудь простого дворянина. Чтоб поздравление было... понимаешь? не то, чтоб отбояриться каким-нибудь балычком или головою сахару!» — кажется, так и слышишь громовой голос городничего, когда смотришь эту акварель.

П.А. Федотов. Взяточник. — Так завтра, батюшка? — А вот я посмотрю.
К концу декабря у Федотова кончился отпуск, и он вернулся в Петербург. На «чердаке» — так называл Федотов свое жилище — ждал его денщик Коршунов, немолодой маленький человечек. Коршунов вел все несложное хозяйство; денег было мало — Федотов отсылал отцу и сестрам большую часть своего жалованья. С редкой преданностью любил Коршунов своего командира, заботился о нем. Правда, забота эта выражалась иногда очень своеобразно. Так, например, стоял как-то Финляндский полк в лагерях. Вечерами, отдыхая, любил Федотов петь, аккомпанируя себе на гитаре. Коршунов заметил, что у забора толпится народ. Он решил извлечь из этого выгоду для хозяйства — стал пускать публику поближе, под самые окна. За это слушатели давали ему «на чай», и он на эти деньги вместо обычных щей и каши стал угощать своего барина то курицей, то бутылкой вина.
— Откуда такая роскошь? — спросил наконец Федотов.
— Экономия, ваше благородие.
— Какая экономия? Откуда?
Коршунов замялся, а Федотов вспылил, сказал, что если он не сознается, то придется заменить его другим денщиком. Коршунову пришлось сознаться в своей проделке, а у Федотова надолго пропала охота петь по вечерам. Но и расстаться с Коршуновым Федотову было очень трудно: он был привязан к своему «слуге и другу», как всегда называл его.
Прерванная на четыре месяца жизнь пошла по-старому, как будто и не было отпуска. На «чердаке» часто собирались друзья, полковые товарищи. И тогда
Кипучей, быстрою рекой
Лилися дружно наши речи... —
вспоминал позднее Федотов в своей незаконченной поэме «Чердак».
О чем же были эти речи? Обо всем: о маленьких и больших событиях и случаях полковой жизни, о театре, о книгах. И, конечно, о том, что в то время мучило многих русских людей: о крепостном праве, о судьбах России, о восстании декабристов... В ссылке были и некоторые офицеры, служившие раньше в Финляндском полку, и о них в полку помнили, но говорили только с самыми близкими друзьями.

Катенька Головачева все еще владела сердцем Федотова. «В Москве, — писал Федотов, — в одном доме Михайлова началась моя сердечная драма, в другом... продолжалась с возрастающим жаром... Ах, где-то она и чем кончится!» А конец пришел очень скоро: Катенька приехала в Петербург, но не захотела стать женою бедного офицера. «Разлюбить, потерять надежду на счастье — грустно и больно», — записал Федотов в свой дневник, и прошло несколько лет, прежде чем утихла боль.
О своем искусстве, о себе Федотов много думал:
Вдали от света и людей,
На мой чердак, как к домоседу,
Приходят часто тьмы идей
В уединенную беседу.
Он любил эти «уединенные беседы» с самим собою, когда в тишине ночи мысли приобретали особую остроту, планы — особую ясность. Часто без снисхождения, сурово спрашивал он себя, что же сделано за все эти годы. И с горечью думал о том, что сделано очень мало, что «столица поглотила лучшие годы молодости», а время идет, и ему уже двадцать пятый год.

П.А. Федотов. Начальник и подчиненные

В начале 1840 года ученикам рисовальных классов разрешено было для дальнейшего совершенствования учиться у профессоров академии — надо было только получить согласие профессора. Федотову разрешено было стать учеником Брюллова.
После долгих раздумий и колебаний он решился наконец пойти к художнику, у картины которого провел столько счастливых часов. Брюллову уже говорил о нем инспектор рисовальных классов. Робко вошел Федотов в мастерскую Брюллова с папкой своих рисунков и акварелей.
— Я хочу посвятить себя живописи, — сказал он.
— Не советую, — ответил Брюллов, — вам двадцать пять лет, поздно приобретать технику искусства, а без нее что же вы сделаете, будь у вас бездна воображения и таланта!
Брюллов молча перебирал рисунки, акварели Федотова, потом сказал:
— Но попытайтесь, пожалуй, чего не может твердая воля, постоянство, труд.
И в том, как он это сказал, как смотрел рисунки, как улыбнулся ему, Федотов почувствовал одобрение.
В смятении, почти счастливый, ушел он от Брюллова. Больно отозвалось в сердце горькое значение слова «поздно», сказанного ему Брюлловым, но вспоминались и другие его слова: «твердая воля, постоянство, труд». Учеником Брюллова Федотов не стал — все еще не верил в свой талант, боялся бросить службу, которая давала возможность помогать семье...

Прошло несколько лет. Федотов продолжал изредка посещать рисовальные классы академии, по-прежнему все свободное время с неисчерпаемым трудолюбием рисовал, читал, учился. Но все яснее становилось ему, что совместить военную службу с серьезными занятиями искусством он не может. Постепенно зрело в душе решение уйти в отставку. Ему двадцать девять лет; может быть, теперь уже действительно поздно? Может быть, трудно так сразу сломать старую и начать новую жизнь? Но в глубине души он знал, что есть у него твердая воля, умение трудиться и нет для него другого пути в жизни, кроме искусства.

    Меня судьба, отец да мать
    Назначили маршировать,
    Ходить в парады, на ученья
    Или подчас в кровавый бой
    За славой или на убой.
    Но, как от русского штыка
    Дыра довольно глубока,
    Враги все наши присмирели,
    Ругая нас издалека,
    Тревожить явно уж не смели.
    То я спокойно десять лет
    Без пуль, картечь и разных бед
    Возился с службой гарнизонной... —
писал он тогда полушутя, полусерьезно в одном из своих стихотворений.
П.А. Федотов. Прошу садиться

И вот окончательное решение принято: десятилетняя военная служба кончилась, и с января 1844 года Павел Андреевич Федотов — капитан в отставке.
Товарищи очень жалели о том, что Федотов уходит от них, — его все любили; в его честь устроили торжественный обед, говорили речи, предсказывали ему блестящую будущность. А он, сняв офицерский мундир, чувствовал себя несколько смущенным, подсмеивался над собой, был весел, оживлен.
Вместе с ним получил отставку и верный его слуга и друг Аркадий Коршунов. Поселились они на Четырнадцатой линии Васильевского острова, недалеко от Финляндских казарм. Квартира была тесная, холодная; в большой комнате разместили незатейливое имущество, разложили книги, развесили по стенам рисунки, гипсовые слепки. Не забыли перевезти и черную аспидную доску5 — на ней Федотов постоянно делал наброски мелом: бумага стоила дорого, ее приходилось беречь.
Коршунов устроился в чуланчике рядом; он украсил его лубочными картинками, рисунками, которые Федотов выбрасывал как негодные. Пенсию Федотову дали очень маленькую; как всегда, большую часть денег он отсылал родным, а на остальные скудно жил с Коршуновым.
Разрешая Федотову выйти в отставку, царь Николай I, быть может, рассчитывал сделать из него придворного живописца. Но если б царю попалась хоть одна из карикатур на «рыжего Мишку», как называли в полку царского брата, великого князя Михаила Павловича, то пришлось бы Федотову сидеть в крепости. Об этих карикатурах царь не знал и, видимо, надеялся, что Федотов, который считался исправным офицером, будет так же исправно поставлять ему картины для украшения Зимнего дворца.
А Федотов меньше всего собирался быть придворным живописцем. Так же как раньше, он рисовал и писал акварелью сценки из жизни солдат и офицеров в казарме, в лагере, в походе. Солдатскую жизнь знал он хорошо, рассказывал о ней в своих рисунках и акварелях тепло, с любовью. Федотов хотел быть военным художником — баталистом, задумывал картины из военной жизни, делал наброски, эскизы к ним, работал в мастерской знаменитого тогда баталиста Зауэрвейда, изучал анатомию лошади, десятки раз рисовал ее в различных положениях.
— Глядя на него, — говорил один из его приятелей, — другие учились работать.
После отставки прошло месяцев семь-восемь. Однажды летом получил Федотов письмо от Ивана Андреевича Крылова. Вероятно, кто-нибудь из друзей или знакомых показал Крылову рисунки, акварели Федотова, и они очень понравились великому баснописцу. Письмо Крылова не сохранилось, но в автобиографии Федотов писал, что получил от него «поощрительный отзыв и благословение на чин народного нравоописателя». Он очень любил Крылова, часто перечитывал его басни и теперь, глубже вникая в смысл слов, сказанных ему Крыловым, принял их как путеводную нить всей будущей своей жизни. Достойно пронести через всю жизнь «чин народного нравоописателя», так трудиться, как Крылов, так же много сделать для своего народа — об этом все больше задумывался теперь отставной капитан Федотов.
Без сожаления круто изменил он весь порядок своей жизни, бросил мастерскую профессора Зауэрвейда, почти перестал встречаться с полковыми товарищами, друзьями и целиком «предался тому роду искусства, который всегда привлекал его». До друзей доходили иногда слухи о том, что он работает утром, вечером, ночью, работает так, что «смотреть страшно». Но никто никогда не слышал от него ни одной жалобы на бедность, на какие-то неудобства жизни. Друзья понимали и не жалели его; они говорили, что жалеть его было бы так же странно, как проливать слезы о том, что какой-нибудь мореплаватель не пользуется всеми удобствами во время своих странствований.

П.А. Федотов. Квартальный и извозчик. — Ах, братец! Кажется, дома забыл кошелек

А Федотов в первый раз за много лет был по-настоящему счастлив. Каждый день с раннего утра уходил он странствовать по городу, «подсматривать жизнь». Ему нравился Петербург с его дымчатыми туманами, белыми ночами, нравился «строгий, стройный вид» города, «Невы державное теченье, береговой ее гранит», великолепный Невский проспект. Но Федотову был знаком и другой Петербург, и другая жизнь, которая шла вдали от Невского проспекта, на задворках и окраинах города, — жизнь бедных людей, мелких чиновников, ремесленников... Он бродил по рынкам, заходил в трактиры, магазины, заговаривал с людьми, делал множество зарисовок: шарманщик с обезьянкой, девочки бегут в пансион, идут хозяйки на рынок, нищий просит милостыню... У каждого своя жизнь, свои радости, огорчения, желания. Заглянуть бы в душу каждого, схватить карандашом хоть кусочек чужой жизни!
Домой Федотов возвращался усталый, довольный и почти тотчас садился за работу — отделывал свои «рисовальные заметки», рисовал по памяти то, что особенно задело и поразило его воображение, — зрительная память была у него изумительная.
Но его уже не удовлетворяли эти отдельные заметки с натуры, несложные сценки, которыми заполнялись страницы альбомов — «живописных дневников», как он их называл. Все чаще думал он о том, что надо больше рассказывать людям об окружающей их жизни, не боясь выставлять смешные стороны людей, их недостатки. Ему казалось, что такие картины помогут людям уйти из мелкого, душного мира, в котором они живут. Он задумал написать ряд картин из жизни, написать их новой для себя техникой — сепией, прозрачной светло-коричневой краской.
Пересматривая одну за другой эти сепии, мы как бы читаем интересные, подробные рассказы о людях, о разных событиях их жизни. На первый взгляд эти рассказы в картинах, если можно так сказать о сепиях Федотова, кажутся смешными, но чем больше всматриваешься в них, тем яснее видишь, как много в них горькой правды, от которой совсем не смешно. Вот комната мелкого чиновника, получившего накануне первый орден. Вот офицерская передняя, где за раскрытой дверью в соседнюю комнату идет веселая пирушка, а в передней собрались кредиторы — люди, у которых все взято в долг для офицерского пира. Денщик выталкивает, уговаривает кредиторов, а барин чувствует себя отлично — он привык жить на чужой счет. Сепия так и называется: «Житье на чужой счет». Мы входим и в модный магазин, где не раз бывал художник, чтоб сделать зарисовки, подсмотреть праздную, пустую и пошлую жизнь светских красавиц, модных барынь, чиновников. Федотов показывает нам жизнь одной из этих барынь дома, в семье. Это о такой барыне, перебирая как-то старые журналы, он прочел фразу: «Когда пожилая дама не хочет ни есть, ни пить с печали, — знак, что умерла ее моська». Фраза эта как-то вдруг подсказала картину, и Федотов сделал две сепии: «Болезнь Фидельки» и «Последствия смерти Фидельки», сочинил и подписи к ним: «Утром, во время чая, оказалось, что захворала одна из дюжины собачонок хозяйки.

П.А. Федотов. Смерть Фидельки. Государственная Третьяковская галерея, Москва

Чай со стола прочь, — его заменила подушка, на которую положили пациентку Фидельку; поставив ей пиявок и забинтовав, госпожа расправляется со всем домом. С башмаком в руках она грозит горничной, уже встрепанной, на которую ябедничает и нянька (они редко в ладу).
Сын поставлен на колени с учебною тетрадкою; он вырезывает лошадок и из мщения хватает бегущую мимо собачонку, чтоб навязать ей на хвост бумажку, которая уже болтается на нитке во рту его.
Дочка, оставив свою куколку, которую она на столе поила чаем, с надранными ушами прибегает под покровительство отца, который сам спасается от содома6, не забыв, однако, взять с собою утешение — пунш7; в дверях попалась ему собачонка; озлобленный, он подшвырнул ее ногой.
Домашний казачок, кажется, тоже не обойден благоволением хозяйки.
В отворенной двери виден ветеринар, позванный, но изумленный, в нерешимости: входить ли?»
Но никакие средства не помогли.
«Фиделька решительно околела» — так начинается подпись ко второй сепии. Барыня с горя слегла в постель. У постели на задних лапках стоят ее питомицы, а Мими, самая любимая, лежит рядом с нею. Знакомые дамы идут навестить больную; врачи важно обсуждают причины смерти Фидельки. Архитектор уже сделал проект памятника, художник — это себя изобразил Федотов — пишет портрет собачонки.
Себя Федотов изображал почти на всех сепиях, он всегда среди действующих лиц картины, он как бы живет с ними, все примечает, все «обсуживает», как любил он говорить. Вот стоит он у прилавка модного магазина и покупает краски; сидит за столом во время офицерской пирушки; пишет портрет собачонки Фидельки, и это он, старый, больной художник, пишет вывески и навсегда расстается с мечтой о настоящем искусстве в сепии «Художник, женившийся без приданого в надежде на свой талант».

П.А. Федотов. Последствия смерти Фидельки

Сколько было написано сепий, сказать трудно — сохранилось всего десять листов. Над сепиями Федотов усиленно работал года три после отставки. Знакомые, друзья всегда с особым интересом рассматривали эти сепии, читали объяснения к ним, советовали издать их отдельным альбомом. Вероятно, и сам Федотов думал об этом: все сепии были одинакового формата, одноцветные, но возможно, что задумывал он их как темы для будущих работ, которые собирался писать маслом. С техникой масляной живописи он почти не был знаком и начал с того, как сам говорил в автобиографии, что «для практики переписал этою манерою почти всех своих знакомых». Так было написано несколько портретов семьи Жданович — отца, старших дочерей, племянницы.
Со Ждановичами Федотов подружился давно, когда еще служил в Финляндском полку вместе с одним из сыновей Ждановича. Это была большая, дружная и веселая семья, где все любили музыку, литературу, живопись. У них часто собиралась молодежь, много пели, танцевали, смотрели рисунки Федотова, читали остроумные подписи к ним. Иногда Федотов читал и свои стихи, которые называл безделушками.
«Одинокому зеваке», как называл себя Федотов, иной раз тягостно было отрываться от работы, но он не отказывался от приглашений, писал в ответ шутливые стихи:

    Оставивши бумагу, нож, резину
    И черный итальянский карандаш
    И грязную свою помывши образину,
    Я в два часа слуга покорный ваш.

Ему было уютно, спокойно у Ждановичей, он с радостью писал их портреты. В работу над портретами снова внес свое, новое — изображал своих друзей такими, какими знал и любил их, в привычной домашней обстановке. Простые, душевные, эти портреты друзей мало походили на те пышные, часто приукрашенные портреты, которые рисовали тогда художники. Федотов подарил портреты Ждановичам, и, когда Ольга Петровна, жена Ждановича, прислала ему за них деньги, он отослал их обратно. «Клянусь вам честью, — писал он, — что все, что я для вас по силам моим делаю, делаю просто из дружбы; меня ваша присылка беспокоит...»

Федотов продолжал посещать рисовальные классы Академии художеств, слушал и лекции по искусству. В 1845 году он был в последнем классе, где рисовали с натуры, — ему было уже тридцать лет. В академии в эти годы обстановка была тяжелая: президент академии уже давно назначался только из членов царской фамилии. Царь Николай I, который считал себя большим знатоком искусства, все больше вмешивался в жизнь академии, смещал неугодных ему профессоров, объявлял выговоры, назначал наказания, увольнял подозрительных ему воспитанников. Учащимся по-прежнему предлагалось писать картины на исторические и мифологические темы. Несмотря на это, жизнь врывалась в академию; многих молодых художников все более привлекала «живопись народных и домашних сцен, бытовой жанр», так презираемый академическими профессорами, что даже класс, где работали эти художники, назывался классом мелких работ.
«Всем нам было каждому около двадцати лет, — вспоминал позднее художник Константин Александрович Трутовский, — все мы были восторженные юноши, все наши разговоры, все занятия касались одного искусства. Мы читали все, что попадалось об искусстве, приобретали на последние деньги какие-нибудь издания, касающиеся искусств, и наш кружок резко отделялся от других учеников, которые шли чисто академическим путем и далее академических задач не шли. Нас не увлекали академические программы; нас занимала живопись народных сцен...»
Федотов близко познакомился с некоторыми художниками этого кружка; особенно подружился он с молодым талантливым рисовальщиком Сашей Бейдеманом, который часто заходил к нему один или с кем-нибудь из товарищей. Приходил и Александр Алексеевич Агин, прекрасный рисовальщик, «карандашист», как тогда говорили; гравер Бернардский; художник Лев Жемчужников; бывали и молодые начинающие писатели — Дружинин, Майков... Часто забегал шумный и задорный Владимир Стасов — будущий критик. Федотову нравилось, когда в его тесную холодную комнату врывался весь этот молодой, беспечный, восторженный народ, полный самых неожиданных мыслей, смелых планов, нерешенных вопросов. Говорили об искусстве, спорили; художники приносили свои наброски, рисунки, рассказывали о своих работах. Федотов всегда охотно показывал и свои альбомы рисунков, акварели, сепии, внимательно прислушивался ко всем замечаниям. «Кроме Федотова, — говорили молодые художники, его друзья, — в то время не было в Петербурге, да и вообще в России, ни одного художника-жанриста, у которого можно было бы поучиться, зайти в его мастерскую, поглядеть, как работает...»
Случалось, Александр Васильевич Дружинин приносил то новую книгу, то интересную статью — он уже начинал печатать небольшие статейки в журналах. Как-то принес он томик стихотворений Лермонтова. «Никогда не забуду, — рассказывал позднее Дружинин в своих воспоминаниях о Федотове, — того чувства, с которым он прочел раза три кряду эти два стиха, брильянты русской поэзии:

    Немая степь синеет, и венцом
    Серебряным Кавказ ее объемлет...
— Я не бывал на Кавказе, — прибавил он, прочитав их сызнова. — После этих двух стихов я более знаю вид края, чем иной, съездивший туда несколько раз. Сыщите мне еще что-нибудь о Кавказе».
Дружинин был лет на десять моложе Федотова, недолго служил в Финляндском полку и, так же как Федотов, ушел в отставку, чтоб целиком посвятить себя любимому Делу — литературе. К Федотову он был очень привязан, преклонялся перед ним, а Федотов любил и очень ценил молодого своего друга за его образованность, за первую его повесть «Полинька Сакс», которая была напечатана в 1845 году.

П.А. Федотов. «Нет, не выставлю! Не поймут»

Для русской литературы 40-е годы были замечательным временем. Это был поистине «золотой век» русской литературы, время тесного ее сближения с жизнью, действительностью. В 1842 году вышли в свет «Мертвые души» Гоголя, в следующем году — полное собрание его сочинений в четырех томах. С 1845 года начали печататься первые некрасовские стихи; появились сборники стихов Кольцова, Никитина, Плещеева и других поэтов. В 1847 году были напечатаны в «Московском городском листке» «Сцены из комедии Островского «Несостоятельный должник». В том же году под редакцией Некрасова стал выходить журнал «Современник», где печатались «Записки охотника» Тургенева, «Обыкновенная история» Гончарова, «Сорока-воровка» Герцена, «Деревня» и «Антон Горемыка» Григоровича. Одна за другой в журнале «Современник» печатались смелые, вдохновенные статьи Белинского о русской литературе, которые помогали правильно понимать литературу, заставляли задумываться над многими вопросами жизни, литературы, искусства... И так же как в предыдущие годы, волновали и тревожили сердца русских людей стихи Пушкина, Лермонтова.
Федотов много читал, размышлял о прочитанном и как бы вбирал в себя все, чем сильна была современная ему русская литература. Все больше понимал он, что путь, избранный им, — трудный путь, что будут у него и срывы, и поражения, и сомнения, но он не умел и не хотел останавливаться на достигнутом.

    Едва одно желанье вспыхнет,
    Спешит за ним другое вслед;
    Едва одна мечта утихнет,
    Уже другая сердце рвет, —

писал когда-то Иван Андреевич Крылов в стихотворении, посвященном одному из друзей. И Федотов, который так любил и глубоко понимал Крылова, не раз применительно к себе повторял эти строки. Мечты, желания беспрестанно «рвали» его сердце, и он искал, добивался, неутомимо шел вперед, открывая новые для себя пути.
Акварель, сепия, первые портреты масляными красками — всё это преодоленные трудности, и теперь иные, новые замыслы осаждают его со всех сторон: он думает о картинах, которые будет писать маслом. Героем его первой картины будет чиновник, тот самый чиновник, которого Федотов знал хорошо, наблюдал повсюду — дома, в должности, на улице. Не раз он и зарисовывал его. Вот он сидит на краешке стула в роли просителя где-нибудь в приемной; вот вскочил, изогнулся, изобразил на лице улыбку — в дверь, должно быть, входит начальство; а вот это самое начальство на службе, «в присутственном месте», распекает чиновников — своих подчиненных, совсем как гоголевское «значительное лицо» в повести «Шинель».

      П.А. Федотов. Разборчивая невеста.

Чиновник был в те годы героем многих повестей, рассказов; о нем писал молодой Достоевский, о нем рассказывал Гоголь в поэме «Мертвые души», его увековечил художник Александр Алексеевич Агин в иллюстрациях к «Мертвым душам». А Федотов почти тогда же написал сепию «Утро чиновника, получившего первый крестик». Теперь, спустя два года, почти на эту же тему он задумал написать картину маслом. Работа над сепией помогла ему яснее представить картину. Но если мы сравним сепию и картину, написанную маслом, то увидим, что хотя тема по существу осталась та же, решил ее Федотов совсем иначе: картину написал не горизонтальную, а вертикальную, в центр поставил чиновника и осветил его так, что он сразу бросается в глаза. И это уже не молодой хвастливый чиновник, а человек много старше. Босой, в рваном халате, стоит он, упоенный собственным величием, и хвастливо показывает кухарке орден, прицепленный к халату. Кухарка насмешливо протягивает ему стоптанный, дырявый сапог, который несет чистить. На полу, на столе и на стульях — остатки вчерашнего пира: осколки тарелок, бутылки, гитара. «Взгляните этому чиновнику в лицо... — писал много лет спустя Стасов. — Злость, чванство, бездушие, боготворение ордена... вконец опошлившаяся жизнь—все это присутствует на этом лице, в этой позе и фигуре закоренелого чиновника».
«Это мой первый птенчик, которого я «нянчил» разными поправками около девяти месяцев», — писал Федотов.
В следующем, 1847 году была написана вторая картина, «Разборчивая невеста» — невеста из крыловской басни, которая,

    Чтоб в одиночестве не кончить веку,
    Красавица, пока совсем не отцвела,
    За первого, кто к ней присватался, пошла:
    И рада, рада уж была.
    Что вышла за калеку.

Часть 2. Окончание.


Читайте также:
Комментарии
avatar
Яндекс.Метрика